Translate Translate

ПРОСЬБА

Из глубокого почтения к ней, не стану называть не только ее настоящего имени – даже имени кошки, которая прыгала со шкафа на шкаф ее комнаты, - не назову. Выдумаю, пожалуй. Оставлю название улицы: улица Шенкин города Тель-Авива, - там была мастерская. И лил за окном первый осенний дождь. 
Так вот, Леночка, как раз в то время, когда ты была еще королевой там, где все почитали уважаемого психиатра, мы сидели и слушали дроби средиземноморского ливня не так далеко от тебя – всего два часа лета над Кипром, Босфором и двумя морями. 
Сонечка жевала большой лимон. Из динамиков потихоньку орал Том Вэйтс, горели свечи, а в коридоре мелькала толстая марокканская молодка. 
- Курить-то хотя бы я могу? – ее крупная голова слегка повернулась, показав простуженные глаза немножко влюбленной женщины. 
- Кури-кури, - кивнул я в воздухе указательным пальцем. Она сидела на полу спиной ко мне. Я обвил ее руками. В одной руке коробок – в другой спичка. Извлекая огонь, я объявил, что я Зевс. Она приблизила лицо к огню. 
Я сказал: 
- Крокодил смотрит на меня косо! 
В ответ она неопределенно пожала левым плечом, показывая полубезразличие к крокодильим взглядам. Я вышел на кухню, и там мы столкнулись. Взгляд у него был направлен мимо сковородки, на которой жарилась индейка. Ход его безмыслия вспахал тревожную складку поперек лба. 
Пришлось уйти. 
- Тебе понравился Яффо? – спросила она, морщась из-за лимона. – Мы гуляли среди арабов, как среди своих, и нас никто не тронул. Все не так страшно. 
- Сладкая пита в кофейне у христиан была очень кстати… А мне нужно радоваться, что мы живы после этой прогулки по арабским кварталам? 
Она снова пошевелила левым плечом, как будто вся эта каша между арабами и евреями ее не касается. 
- Не понимаю, почему Крокодил. То – земноводное, а это простой араб, и у него взгляд ревнивца. 
- Не знаю. Крокодил и все. У него здесь никого нет, кроме нас. Даже документов нет. Любой полицейский может его арестовать. Эсти его любит. Я нет. Но ему нравятся мои картины, особенно эта. 
Прозрачный бородатый дух вкрадчиво смотрел с картины на стене, выглядывая между бликов и световых пятен. 
Я сказал: 
- У меня есть знакомый художник в Крыму. Я когда-то тоже возомнил себя художником. Мне не хватало холстов, но я чувствовал потребность писать картины. Однажды я притащил ему свою картину взамен на чистый холст. Друг сказал обидное: 
"А чего это я свой чистый холст буду менять на твой грязный?.." 
- На что ты намекаешь? – спросила она. 
Сонечка смотрела на меня с улыбкой, сквозь которую пробивалась едкая кислинка в смеси с табачным дымом. 
Я ни на что не намекал, просто вспомнил смешной случай из жизни. Я видел, как обида готовится превозмочь простуду Сонечки, и сказал, что когда мы вчера скрывались под одеялом, этот прозрачный бородач грозил мне кулаком. Она рассмеялась: 
- Ты врешь! Ты не мог этого видеть, потому что был укрыт вместе со мной! 
Я сказал, что Крокодил и дух с картины сговорились. 
- Они оба хотят, чтобы я поскорее убрался отсюда! – так я сказал. 
- Перед тем, как ты улетишь, мы должны побывать в Иерусалиме, - эти ее слова сопровождались убедительным сплющиванием окурка об стеклянное дно пепельницы. 
- Мы должны. Но у тебя красный нос. Снаружи льет, как из пяти ведер, и послезавтра мой самолет. 
- Плевать на нос и дождь. Завтра в Старом Городе нас будет ждать человек. Завтра ты увидишь Котель и тюрьму Варравы . 
На другой день мы ехали в облезлом "Опеле" вдоль периметра мрачных крепостных стен, низкие тучи окрашивали святой город в темно-серые тона и недовольно рокотали, сдерживая надвигающийся ливень. За рулем была женщина по имени Анна, моя землячка из Симферополя. Она была как раз тем человеком, который ждал нас, и она была нашим гидом в тот памятный день…
Вернувшись в Крым, я буду вспоминать древние камни, покрытые древним лишайником, руки арабских девочек, протянутые за подаянием, очередную кофейню, где обитают "единственные" во всем мире знатоки кофе, и евреев у могилы царя Давида, благословляющих за деньги. Никакой святости не нашел я в тот день. Лишь оглушающий дух фанатизма и стяжательства, и еще проросшие сквозь стены семена застарелой вражды. 
Тягостное ощущение старых и новых войн, подкрашенное глухой и ворчливой непогодой, рассеялось, когда в армянском квартале мы нырнули в какую-то дверь и увидели аккуратные раскопки недалеко от купели, где Иисус по преданиям исцелил больного. Мы вошли в базилику двенадцатого века. Там в безлюдной тишине горели в нишах свечи, и единственный посетитель, по-моему, монах, бормотал молитву. 
- Послушайте, какая акустика, - сказала Анна и запела Ave Maria; ее негромкий голос вознесся под своды и долго наполнял их, когда пение прекратилось. 
Ей было уже за сорок, и она была из тех, чьи глаза лучатся глубокой невысказанной печалью. Не знаю, сколько лет эта женщина прожила в Иерусалиме, но она была "ерушальмит" . Лишь спустя много лет я понял, что это люди особенной любви и преданности этому городу. Мне показалось, она все здесь знает, и обитатели Старого города ей улыбаются, плещут из окон руками. Один рыжебородый выходец из Москвы выбежал на балкон и пригласил нас к себе на чашку чая, когда мы проходили мимо его дома. Из окна его квартиры, уставленной книжными полками, была хорошо видна арка взорванной синагоги "Хурва". 
Позже Анна привезла нас в светский район Иерусалима, где с недавнего времени жила вместе со своим новым мужем, профессором медицины. Я на время позабыл, о чем просил у Стены плача, - то ли потому что во мне продолжал звучать печальный зов той песни, то ли из-за моей ребячливой глупости, которая не научилась еще придавать значение мыслям, оформленным в оболочку слов. 
Квартира располагалась на первом этаже старого дома, который построили немецкие колонисты. Окна, улыбающиеся распахнутыми деревянными ставнями, выходили на клумбу, с кустами роз и бугенвиллий. Невысоко, мне показалось, - прямо над крышей перекатывались колеса грозы. 
- Бог сердится, - сказал профессор, наливая виски в широкие стаканы. 
Его терзал сухой астматический кашель. Сонечка поднялась, и я сосчитал восемь ее мягких шажков в сторону вешалки, где она достала из своего серого и длинного пальто носовой платок. 
Она побледнела и устала от долгих переходов, простуда еще шелестела в ней, но пылающий камин и глоток виски до блеска прояснили ее взгляд, который гладил меня короткими и нежными прикосновениями. Но ты, Леночка, была как-будто рядом, холодная и почти безразличная, и я подумал, что когда приеду, то всё будет уже кончено между нами, ведь я теперь тоже не смогу любить тебя, как прежде. 
- Ты женат? - спросил профессор, мудрый еврей из иерусалимской элиты. 
Сонечка тихо высморкалась в коридоре. 
- Женат, - произнес я, в то время как у меня во рту распускался аромат незнакомого алкоголя. 
- Кто она? 
- Медик. 
- Очень еврейская профессия... 
Моя жена русская, хотел сказать, но промолчал я. Разговор этот велся в присутствии Анны, которая переводила, поскольку иврита я не знал. 
- Я болен, - сказал он. - Как жаль. Ведь у меня теперь есть Анна. – Он произнес эти слова по-русски, с акцентом. – Анна погладила ему руку. 
- Не надо, - сказала она. 
Профессор тяжело поднялся и подал мне свою сухую ладонь. 
- Мне нужно идти, а вам поговорить втроем. Пейте виски… 
Он двинулся, неся груз гиппократовой клятвы, и те, кому он когда-то ее дал, стояли над его согбенной спиной с молчаливым желанием дать освобождение от всех клятв и обязательств почти прожитой жизни. 
- Он из Польши, - сказала Анна, когда профессор спустился вниз по лестнице, ведущей, как я предполагал, в кабинет. – Русский язык у него плохой, из концлагеря … 
Я знал, что у нее ко мне есть дело, связанное с моим возвращением в Симферополь и видел, что она в силу своей деликатности никак не может приступить к его изложению. 
- Давайте и правда выпьем еще, - предложила она. На ее лице читалась тревога, которая не исчезла после того, как мы чокнулись и выпили за процветание нашего Крыма. 
- Говорите, - сказал я, наконец. – У вас есть кто-нибудь там? Я должен перевезти какие-нибудь вещи или слова? 
- Старшая сестра. Передать нужно денег, но это не главное. Я не знаю, как сообщить о том, что со мной произошло, боюсь, она не поймет, подумает, что я стала меркантильной. Сказать вам честно, - я не знаю, так ли это на самом деле, потому и боюсь, что мой поступок будет истолкован с этой стороны. Живут они небогато, особенно сейчас, когда рухнуло это треклятое государство. Теперь я могу помочь ей, но она не примет никакую помощь, если будет думать, что я пошла на это ради них. Там есть короткое письмо, - она положила на стол конверт. – Если сестра будет спрашивать, скажите, что профессор хороший человек и что я его люблю. Бумаге я почему-то не доверяю, поэтому в письме об этом не пишу. Я вижу, вы сможете сказать это так, чтобы она поверила и приняла мою помощь без колебаний. 
Я успокоил Анну, дав обещание поговорить с ее сестрой. Затем она рассказала о своем сыне, который теперь служил в Армии Обороны и о том, как она познакомилась со своим нынешним мужем, в то время как я рассматривал белые стены с висящими на них иконами и массивные кресла, драпированные плотной тканью табачного цвета. Краями глаз я видел две полураскрытые двери, одна из которых, кухонная, выдавала шум отмываемой кем-то посуды, а другая, расположенная под тупым углом, была спальней, где среди пестрых одеял валялась на широкой кровати большая белая собака. 
- Ты перепачкался шоколадом, - сказала вдруг Сонечка, потянувшись ободранным ногтем художницы к моему рту. Увидев этот ноготь, я улыбнулся. 
- Не волнуйтесь, - сказал я напоследок.- Уверен, что где-нибудь через полгода вы покажете вашей сестре Иерусалим. 
- Надеюсь, так и будет, - сказала она. 
Когда маршрутное такси двинулось вниз - в сторону Тель-Авива, дождь вовсю распустился крупными каплями, застучал в запотевшее окно, закрыв серые сосны по обе стороны дороги. Приключение в этой камерной стране уже почти завершилось, и мой ум подытоживал те события, которые ему предшествовали. Наша первая встреча посреди позднего лета в доме у отца, поездка в Коктебель, где мать Сонечки проходила сеансы суггестии у моего друга и учителя Абияна, прогулки у моря и поиски сердоликов в прибрежной гальке. Тобой, Леночка, я был ранен накануне тем, что ты увлеклась психиатром, который подлащивался к твоему подсознанию и, может быть, даже затащил тебя однажды гипнозом на свой диван. Отношения между нами находились на стадии какой-то вялой натянутости, и однажды перед тем, как закрыть за собой дверь ты произнесла: "Не знаю, что должно произойти, чтобы я снова полюбила тебя!" А я понятия не имел как нужно вести себя, и какие поступки совершать для того, чтобы случилось то, о чем ты не знаешь. 
Потом Сонечка улетела в Тель-Авив, оставив у меня в памяти свои смуглые руки, на которых поверх средиземноморского был нанесен загар Черного моря, а также два смешных сердолика, почти черные с круглыми белыми разводами, которые теперь, когда я пишу эти слова, лежат на моем гобане. 
Спустя полгода Сонечкина мать вызвала меня в Палестину, потому что ее позвонки время от времени укладывались в беспорядке, а мой друг и учитель Абиян, живший по закону своего личного пространства и давно потерявший паспорт, не имел прав на пересечение границ. Эта женщина почему-то не допускала к своей спине местных хиропрактов и решила, что, позвав меня, она выиграет и в деньгах и в качестве. 
Вот так, мой иерусалимский дождь, оказался я здесь и ощущаю в это мгновение своим плечом уснувшую Сонечку. 
Кошелек мой теперь был полон, потому что Сонечка словно бы ненароком каждый день находила для меня клиентов на массаж, однако душа моя внезапно обрела обратную сторону, сквозящую холодом и пустотой. 
Уже послезавтра мне предстоял недолгий перелет в переполненном и насквозь прокуренном салоне Ту-134. 
Я поднимусь лифтом на восьмой этаж, где мы жили тогда в двух комнатах. В предвкушении объятий и запахов своей трехлетней дочери Алисы я позвоню в нашу дверь, но никто мне не откроет, лишь тишина пустого жилья встретит, да еще разбросанные куклы. А еще через год мы уедем в эту страну, где нам предписано потерять друг друга насовсем... насовсем. 
В Тель-Авиве на старой тахане мерказит , притихшей от непогоды ворота распахнулись. Мы шли в молчании, вдыхая мелкие капли тумана, но сквозь эти ворота шел лишь я один, потому что раскрыты они были только для меня, как следствие моей просьбы. 
Марокканка Эсти встретила нас в коридоре. Колечки губного пирсинга разошлись в её улыбке, вслед за этим она удалилась гадать по картам Таро, показав покатую спину, качавшуюся, как труба парохода при среднем волнении. Крокодил улыбался тоже - штакетником редких зубов. Зазывал на кухню есть пеструю от пряностей индейку. Он так щедро не скрывал своей радости по поводу моего отъезда, что мне подумалось, будто я все это время занимал его место. Затем последовал звонок Сонечкиной матери с просьбой о «прощальном сеансе», и снова я нырнул в непогоду, которая теперь из-за ушедшего солнца почернела и безуспешно пыталась поглотить свет машинных фар, витрин и уличных фонарей. 
Ее звали Элеонора Соломоновна. У нее была гладкая, как атласная карта, спина. Я невольно сравнивал эту спину со спиной Сонечки. Они были похожи, как две капли, но только эта капля была плотнее и волнообразнее. 
- Твой отец должен был передать мне сто долларов моей умершей матери, - говорила она, лежа на животе.- А он передал другие сто долларов, совсем не те! Он что, доллары умершей потратил, оставил себе?! Узнай в точности. Мне нужны именно те сто долларов, та бумажка. Здесь я могла бы их обменять. 
- Мне мало что понятно, - ответил я. 
- Приеду следующим летом к Абияну на лечение. Возьму купюру. 
- А если он ее потратил? 
- Тогда пусть ему будет. Что можно сделать, когда человек ни черта не смыслит в деньгах! 
Элеонора Соломоновна тоже родом из Крыма. Я видел ее фотографии. Она была очень красива. После того, как у нее увели мужа, она репатриировалась. 
Позже она забрала своего мужа назад. Теперь он сидит в кресле, наблюдая за тем, как я работаю. Он пьет водку. Закусывает мороженым. С виду просто счастлив. 
Прошедшим летом, когда, заменяя Абияна, я делал ей массаж, она вдруг взяла мою руку. Это прикосновение было интимным. Позже она говорила отцу, что если бы не годы, она бы меня соблазнила. Когда отец сообщал мне об этом признании, я увидел в его взгляде странное беспокойство и озорную грусть. 
Элеонора Соломоновна сдержала свое слово, соблазнив меня при помощи своей копии, о которой, спустя годы я вспоминаю с мрачной иерусалимской нежностью. 
В нашу последнюю ночь прозрачный дух сошел со стены. Кошка, сидя на шкафу, была свидетелем того, как, склонившись надо мной, он сообщил: 
"Твою просьбу рассмотрели. Ты вернешься в Иерусалим.